— Ужасно красива, но, кажется, не умна.
Я промолчал, но подумал то же самое. Она действительно была красива. Невысокая, но очень стройная, тоненькая, с ясными голубыми глазками, вздёрнутым носиком, розовыми губками, — она всегда много смеялась и тогда казалась ещё красивей, потому что у неё были превосходные зубы.
Мы проводили вместе почти все вечера. Правда, мы с Буйновым не отличались разговорчивостью, но Анна Григорьевна была такая болтушка, что в этом не было и надобности, — она за всех говорила.
Частенько к ним приходил офицер, по фамилии Обневский. У него был капитанский чин и длинные усы. В сущности, ничего мы про него не знали; на нас он мало обращал внимания, и нам казалось, что и Анна Григорьевна также не интересовала его. Лет ему было за сорок, и, в то время, как мы весело болтали за круглым столом, он сидел обыкновенно с матерью Анны Григорьевны — она на диване, он в кресле, — непрерывно курил толстую папироску в толстом янтарном мундштуке и, цедя слова сквозь зубы, вёл разговор о хозяйстве, о дороговизне на съестные припасы, иногда же рассказывал какие-нибудь городские слухи.
Нам было весело; присутствие молодой девушки — болтливой, любившей смеяться, — оживляло нас и иногда даже делало разговорчивыми. Вернувшись после чаю к себе в комнату, мы ещё находились под влиянием этого оживления и нередко продолжали с Буйновым начатую там беседу. Иногда за такой беседой мы засиживались далеко за полночь.
— Да, — говорил Буйнов, — это всё оттого, что она красива. Ведь она не умна и, тем не менее, влияет на наш ум, возбуждает его к деятельности! Красота воодушевляет!..
Это случилось однажды, в один и тот же вечер, может быть, в один и тот же час. Бог знает, быть может, случайно мы оба были так настроены, или Анна Григорьевна сделала каждому из нас по очереди особенно выразительные глазки, но, когда мы вернулись к себе, у нас не вышло продолжения разговора, как это бывало обыкновенно. Мы начали ходить по комнате из угла в угол, друг другу навстречу. Раза три мы столкнулись. Скоро мы поняли, что так ходить неудобно. Буйнов лёг на диване, а я на кровати; мы вытянулись на спинах и смотрели в потолок.
Не знаю, что именно чувствовал в это время Буйнов, но я был ранен в сердце глубоко. Я ни на минуту не переставал думать о ней, о нашей красавице. Я удивлялся, что только теперь это со мной случилось. Ведь она и прежде была так красива, — почему же эта красота на меня не действовала? А теперь она всё время стояла передо мной, как живая, и я был влюблён в неё по уши.
Мы лежали таким образом часа два, а затем вдруг мне неудержимо захотелось поговорить о ней.
— Анна Григорьевна сегодня как-то особенно хороша! — сказал я просто в потолок, не обращаясь к своему сожителю.
— Да, хороша! — как-то неохотно подтвердил Буйнов.
— Ты тоже это находишь? — промолвил я, и, может быть, в моём тоне он расслышал что-нибудь новое.
— А почему же бы мне этого не находить? — с явным раздражением ответил Буйнов. — Вот странно! кто ж мне запретит находить, что она красива?
— Кто же тебе это запрещает? Находи.
Мы замолчали, и дальнейшего разговора у нас не вышло. В воздухе чувствовалась какая-то натянутость. Это было, кажется, в первый раз за три года нашего совместного житья.
Со следующего же дня с нашей стороны начались маленькие услуги по отношению к хозяйской дочке. В этот день меня поразило, что у хозяев на столе, когда мы пришли пить чай, оказалась коробка конфет. Никогда они не позволяли себе такой роскоши. Анна Григорьевна тотчас же стала угощать меня этими конфетами, потом она подала коробку Буйнову, который начал как-то неловко отказываться.
— Ну, полноте, — говорила Анна Григорьевна, — ведь это ваш вкус, как же вы отказываетесь?
Я вздрогнул и мрачно посмотрел на товарища. Это был мой первый открыто недружелюбный взгляд по его адресу. Меня охватила страшная досада. Он принёс ей конфеты. С какой стати он принёс ей конфеты? Во-первых, прежде это никогда ему не приходило в голову, а во-вторых — откуда он взял денег? Я очень хорошо знал, что у Буйнова, как и у меня, денег всегда было в обрез, и вот он подносит конфеты и притом, как увидел я по коробке, из лучшей кондитерской.
Утром на другой день Буйнов, проснувшись, и, может быть, в первую минуту забыв о наших новых враждебных отношениях, спросил меня:
— Посмотри, пожалуйста, который теперь час!
Я поднял голову.
— Как, а твои часы?
— Они… э… ну, да… одним словом, они остановились… Я отдал их в починку…
Я ясно видел, что он говорит неправду, и понял, что Буйнов заложил свои часы, заложил их для того, чтобы купить конфет для Анны Григорьевны, и в ту же минуту почувствовал, что должен, во что бы то ни стало, поднести ей цветы.
Когда Буйнов ушёл (мы теперь уже не выходили вместе), я огляделся кругом, разыскивая глазами предмет, который мог бы быть превращён в цветы, и остановился на своём пледе, а затем, положив его на левую руку, вышел и отнёс куда следует. Вечером Буйнов пошёл к чаю раньше меня, — должно быть, хотел выиграть время и в моём отсутствии сказать несколько любезностей Анне Григорьевне; он встретил меня каким-то совершенно разбойничьим взглядом. Мои цветы стояли на трюмо и отражались в нём, так что выходило, как будто я поднёс не один, а два букета. Анна Григорьевна восхищалась ими, поминутно подходила к ним, нюхала и была в восторге.
— Ах, какие славные цветы! — восклицала она и посматривала на меня ласковым, благодарным взглядом.
Она не была избалована такими любезностями.